Всем человекам людь

Очередная хохма моего авторства. Заранее спасибо всем за уделенные время и внимание.Я без людей не умею жить совсем. Я – поэт. Вот глянешь порой поутру в серо-голубую парадную нашего дома, на Васильевском… Ах, господа! О нашей парадной.

Вышел сегодня Игнатий Палыч к полудню… в чем мать родила. Прямо в парадную. И давай отплясывать.

А я к полудню всегда цигарку курю да кофий кушаю. Мне в парадной его откушивать любо. Дома что-то не то. Да и жена еще. Как уставится, так хоть беги из дому.

Тряпку вон как швырнет, да прямо мне в лицо:

— Ишь, нашелся тут… Ба-а-рин! Мерин сивый ты. Козел старый, кофий кушает, книжками обложился, — утирает она свой потный лоб. — Ты скоро гадить буквами начнешь!

Потом шваброй тряпку потычет… Как дохлого кота. Дальше грязь размазывает. И Пушкина зачем-то по матери ругает. А я… что я? Извиняюсь перед Александром Сергеевичем, глядя на бюстик мраморный. Мол, так и так, дражайший, простите этой деревенской дуре, не знакомы ей ямбы с хореями.

Озверела тут моя Таня. Очнулся я уже в парадной. А тополя шумят во дворике… Флигель уж как лет десять пуст. Помню, жил там дворник наш. Хороший это был человек! Прямо как я.

— Всем людям – лю… Нет, не так. Всем человека… м?! Лю… д-ь?!

И с ужасом я схватился за седые виски!

Бьет полдень. Так тошно, что даже курить не могу. Ритуал ушел в вечность, ушел – безвозвратно. Кофий… нет кофия.

Бряцает дверь этажом ниже. Гляжу: одноглазо. Чуточку. Игнатий Палыч вышел. Снова неодетый. Зато… ах ты ж Боже! В короне. Выплюнула квартирная дверь – табурет, синенькой такой. Игнатий Палыч присел своим тощим задом на табурет, корону тростью своей поправил, и провозгласил:

— Аз есмь царь…!

Сколько ни просил я, ни грозил, не пустила меня в квартиру Таня. Так и говорит:

— Сначала домой пожрать принеси аль деньги. Вот тогда и будешь ты тут жить.

Не пойду же я… впрямь, в участок, будучи в домашнем халате.

Хочешь-не хочешь – закуришь. И закурил я. Долго смеялся Игнатий Палыч надо мной.

Так и стал я у царя-Игнатия холопом. То форточку прикрою, то с короны пыль стряхну, то спою, то станцую. Выяснилось, правда, позже, что негоже царю без платья. И остался я в парадной в кальсонах.

Долго расспрашивал я Игнатия Палыча. Он отвечал мне коротко, гадя в угол, прямо под физиономиями толстых амурчиков:

— Моральное удовлетворение. Родичи мои в земле возились, я вожусь и сгнию в земле. Что ж я, на царя пахавший, царем быть не могу?

Когда стемнело, и Игнатий Палыч, подхватив свой «трон», засобирался обратно в комнатушку, он бросил мне короткое «Хороший ты человек! Всем человекам людь». И исчез за хлипкой дверью коммуналки.

Таня впустила меня в квартиру.

И было это все, голубчики, аж в далеком девятнадцатом году.

Ныне же на дворе год тридцать первый. Игнатий Палыч давно умер. С Таней я развелся: она бюстик Пушкина разбила. И зачем-то топила печь стихами Тютчева. В сортир снесла, за ясной целью, Грибоедова. От всей души желаю Тане поскорее сдохнуть. Фу, как пошло. Нет: от всей души желаю перебраться в царство вечной тьмы… Впрочем — Таня в таковом родилась, Таня в таковом прожила. И в таковом умрет?! И нужен ли ей свет?!

Я живу на чердаке нашего дома, на Васильевском. И ем стихи Пушкина.

Порой он, разъяренный и кудрявый, приходит ко мне, злостно глядя:

— Оставишь ты меня в покое, старый пень? Или нет?

И мы разговариваем до утра. Потом, на заре, он улетает к себе, на Мойку, используя клетчатый шарф подобно ковру-самолету.